Кирилл Харитонов
Кирилл Харитонов
Read 5 minutes

СЕРГЕЙ СЕРГЕЕВИЧ ПРОКОФЬЕВ ― SERGEY SERGEYEVICH PROKOFIEV

Image for post
Скульптура Сергея Прокофьева перед домом-музеем композитора в Камергерском переулке / A bronze sculpture of Sergei Prokofiev in front of the house-Museum of the famous composer in the Kamergersky Lane. Photo by Vyacheslav Prokofiev Вячеслав Прокофьев / TASS

Иду вверх по Большой Дмитровке,
Ныне Пушкинской,
Иду от Охотного ряда
И останавливаюсь у театра оперетты.
Насвистываю любимое начало
«Классической симфонии»:
Трам-та-та-та-та-та-та...
Приходят на память «Сарказмы»,
Гибель Тибальда.
Иду, насвистываю, и что я вижу?
Надо же — узнаю — это он,
Сергей Сергеевич Прокофьев.
Один из великой тройки:
Он, Шостакович, Стравинский.
Это его спина, его палка, его затылок.
Он долго стоит у перехода,
И я стою,
Ждет, когда остановятся машины.
И я жду.
Остановились, не переходит,
И я не перехожу.
Новый поток.
Остановились, не переходит,
И я не перехожу.
Думаю подойти, спросить:
«Сергей Сергеевич, в чем дело,
Не нужна ли моя помощь?»
После остановки третьего потока
Переходит наконец.
И тут я вижу, как он потягивает ногу,
Волочит ее за собой.
Такое с ним вижу впервые.
Идет медленно, спешит медленно,
Оглядываюсь, догадываюсь, сокрушаюсь.
И тут я вижу бледное лицо его.
Ух, перешел, стоит, переводит дыхание.
И вот идет по МХАТовскому проезду —
Идет домой.
Остановился, отдышался...
Подхожу, здороваюсь.
Приподнимает шляпу.
Тень улыбки на припухлых губах.
Дело было вскоре после встречи со Ждановым.
С тех пор и потягивает ногу.
Вскидывает на меня свои пристальные глаза:
— Вы что-нибудь понимаете...
Во всем... этом?..
— Нет,— отвечаю растерянно и сочувственно.
— Я тоже,— говорит тихо, растерянно,
Может быть, обрадованно.
И исчезает в подъезде.
Кто может знать, когда
мы встречаемся с человеком
В последний раз?
Сердце екнуло,
Потом закричало,
Потом притихло.
Как привыкли мы
К придушенным крикам!
К душам, скукоженным стужей.
Не знаю, сколько времени прошло.
Но это и неважно.
Прокофьевское стаккато —
Это морзянка двадцатого века —
Стучит во мне.
Острое, четкое, ироничное.
Шаг, вздох, крик, стон.

Март пятьдесят третьего,
Число пятое, пополудни¹.
Помер корифей науки,
Вдохновитель всех побед.
В огромном зале собрались
Московские сироты:
Что будет без него?
Страшно подумать: как — без него?
Полувзгляды, полуслова,
Шепот переходит в шевеленье губ,
Подслушивающих чужие губы.
Конец света.
Ираклий Андроников весь в черном
Появляется на цыпочках,
На циркульных ногах
Деликатно и музыкально
Приседая, идет, палец приблизив к губам.
Лукаво, скорбно, исподлобья
Впивается в меня глазами
И мягким жестом головы зовет,
И я встаю и иду,
И Луарсабович со мною рядом,
Сверлит меня упрямым взглядом.
По Трубниковскому в бреду
Идем, оглядываясь, будто
Два заговорщика,
Минута, и он —
Тишайшим шепотом мне в ухо —
Сергей Сергеевич сегодня...
Прокофьев...
Оглянулся: — умер...
Сказал и испугался насмерть,
И более — ни слова.
Идем вдвоем, идем сурово,
Идем бездумно и угрюмо...
Куда идем?
Обратно в зал:
— Я вам сказал,
А вы. Прошу вас. Никому...
Идем куда-то в полутьму,
Во тьму...

Лев Озеров, Портреты без рам (1999)

Четыре пьесы для фортепиано / Four Pieces for Piano (1908), соч. 4: No. 4, Наваждение / Suggestion diabolique. Полина Осетинская Polina Osetinskaya (фортепиано/piano)...

I’m walking up
Bolshaya Dmitrovka,
what is now Pushkinskaya—
walking up from the station
at Okhotny Ryad—
and I find myself stopping
in front of the Operetta Theater,
stopping and whistling the first few bars
of the “Classical Symphony”
(“Tram-ta-ta-ta-ta-ta . . .”),
the Visions fugitives, the Sarcasms,
the entrance of Tybalt.
On I go, whistling.
Then suddenly—there he is,
Sergey Sergeyevich Prokofiev.
His back, his walking stick, his head—
that big, famous head.
He’s standing at the crosswalk,
standing, standing.
I too am standing.
He’s waiting for the cars to stop.
I too am waiting.
They stop. He doesn’t cross.
So I don’t cross.
Another stream of cars.
They stop. He doesn’t cross.
So I don’t cross.
I think, should I go over, ask:
“Sergey Sergeyevich, what’s the matter,
do you need help?”
After the third stream,
he finally crosses.
And then I see his leg is dragging
along the ground behind him.
I hadn’t known.
He’s walking slowly—slowly hurrying.
I glance back and realize. This hurts.
And then I see his pallid face.
He crosses, stops, catches his breath—
then heads for home.
High-browed, straight-backed, exact.
I walk up, say hello.
He lifts his hat.
A smile shadows his swollen lips.
All this was soon after his meeting with Zhdanov.
That’s when his leg began to drag.
He fixes me with his eyes:
“Can you make any sense . . .
of this . . .
any of this? . . .”
“No,” I answer helplessly, with sympathy.
“Neither can I,” he says quietly, helplessly—
glad, perhaps,
to have crossed paths
with a little sympathy?
He disappears into a doorway.
How seldom we know
that we are meeting
someone for the last time.
My heart skipped a beat.
Then cried out.
Then grew quiet.
How used we have become
to strangled cries!
To souls shrinking in the long chill.
I don’t know how much time has passed.
It doesn’t matter.
Prokofiev’s staccato—
this Morse code of our century—
still beats inside me.
Sharp, harsh, ironic.
A step, a sigh, a cry, a moan.

. . . It’s March 1953,
the afternoon of the 5th¹.
The luminary of all sciences,
the inspirer of all victories
has expired.
Moscow’s orphans have gathered
in a great hall:
What happens now, without him?
Scary to think: how—without him?
Half-looks, half-words,
a whisper turns into a fluttering of lips
that eavesdrop on other lips.
The end of the world.
Irakly Andronikov, all in black,
walks in on tiptoe,
crouching delicately, musically
on compass legs,
a finger pressed to his lips.
It isn’t clear whether he’s coming closer
or moving farther off.
He stares at me, slyly, sullenly,
and beckons me with a quick nod of his head.
So I get up, I go.
Andronikov is right there,
beside me, his stubborn glare
drilling right into me.
We’re walking up Trubnikovsky, delirious,
looking around, like two conspirators.
A minute passes, and in the quietest whisper,
he slips the news into my ear:
“Sergey Sergeyevich . . .
Prokofiev . . .”
He looks around: “Died today . . .”
He said it—and felt frightened to death.
Not a word more.
Sullen, dour,
bereft of thought, we walk on . . .
Where to?
Back to the hall:
“I told you,
but, please, don’t
go telling anyone else . . .”
It’s half-dark.
We are heading
into
unknown dark . . .

Translated from the Russian by Boris Dralyuk Борис Дралюк

Lev Ozerov, Portraits without Frames (2018)

¹ Прокофьев и Сталин скончались в один и тот же день / By an ironic twist of fate, Prokofiev and Stalin passed away on the same day: March 5, 1953.

2 views
Add
More