Кирилл Харитонов
Кирилл Харитонов
Read 7 minutes

Очерк о Семёне Гудзенко

Image for post
Семён Гудзенко и Юрий Левитанский (второй и третий слева). Будапешт, март 1945 года. «Ребята из газеты „Родина зовет“», — написал С. Гудзенко на обороте этой фотографии, присланной матери.

— Четыре года войны — и почти сорок, прошедшие после. Вот и разделилась жизнь как бы на две части — на те долгие четыре года и на эти пролетевшие почти сорок. Те четыре выпали на мою долю полностью, от начала до конца, и судьба даровала мне счастье остаться в живых, чтобы вспоминать и помнить. А вспоминая, снова ловлю себя на том, что все они, сегодняшние мои воспоминанья, неизменно окрашены всё тем же красноватым отблеском — красный снег, снег сорок первого года, снег пылающего Подмосковья...
«Я лежал на этом снегу и не знал, что я замерзаю, и лыжи идущих мимо поскрипывали почти что у моего лица. Близко горела деревня, небо от этого было красным, и снег подо мною был красным, как поле маков, и было тепло на этом снегу, как в детстве под одеялом, и я уже засыпал, засыпал, возвращаясь в детство под стук пролётки по булыжнику мостовой, на веранду, застеклённую красным…». Это я напишу потом, много лет спустя, и стихотворенье, и книга будут называться «Воспоминанье о красном снеге», но это уже потом, потом...
На войну мы, юные ифлийцы, ушли добровольцами. Среди них были и я, с моим самым первым, незабываемым другом Семёном Гудзенко. Мы уже писали стихи, стихи юношеские, во многом наивные, с явным налётом книжной романтики. Позже Гудзенко напишет: «Вдали пылал воскресный Брест, // и в институте стало пусто. // Я на стихах поставил крест // и отказался от искусства…». Позже. А тогда, 22 июня 41-го года, мы бежали в военкомат, страшно волнуясь, ибо нас, переходивших уже на третий курс, по тем временам на войну не брали. У меня до сих пор сохранилась эта бумажка — справка об отсрочке до 1944 года.
Но всё обошлось. 29 июня сдали мы впопыхах последний экзамен: западная литература — Средние века и Возрождение. После строгого и тщательного отбора были зачислены бойцами в Отдельную мотострелковую бригаду особого назначения. Да к тому же, к нашей общей радости, оказались не только в одном батальоне, но и в одной роте, в одном взводе, в одном отделенье, а потом ещё были двумя номерами одного пулемётного расчёта: он — первым, я — вторым.
Старые воспоминанья — они как обрывки старой киноленты, разрозненные кадры, одни — расплывчатые и уже стёртые, другие — рельефно чёткие. Теперь, когда о нашей отдельной бригаде написаны книги, очерки, воспоминанья, натыкаясь в описании какого-то давнего боя на такие, к примеру, строки — «вот бегут со своим пулемётом Гудзенко и Левитанский», — я читаю это уже совсем отстранённо, словно бы о ком-то другом, хотя его, Семёна, вижу при этом всё-таки яснее и чётче, чем самого себя.
В октябре 41-го года немцы были уже на ближних подступах к Москве. В ночь на 16-е нас подняли по тревоге. Был приказ командования стянуть в Москву энное количество воинских соединений и сосредоточить их на важнейших участках. Ночью мы прибыли в город.
По какому-то странному совпадению наш первый батальон был размещён в здании Литературного института. Здесь на полу мы спали, не снимая шинелей, лишь чуть ослабив ремни, стояли у ворот часовыми в паре с Семёном, днём рыли окопы и таскали мешки с песком, а ночью патрулировали Москву. Наш участок обороны — Белорусский вокзал, Бутырский вал с глубиной до площади Пушкина.
К счастью, оборонять Москву в самом городе нам не пришлось. 10-го ноября по Ленинградскому шоссе — Солнечногорск, Покров, Клин — у деревни Ямуга тяжёлыми ломами долбим промёрзший грунт, закладываем взрывчатку. Немцы бомбят и обстреливают из пулемётов. Носятся прямо над нашими головами. Падаем в снег, пытаемся стрелять по ним — как нас учили, «с упрежденьем на два корпуса», — а потом серыми комочками, в серых своих шинелях лежим на сверкающем этом снегу, беспомощно прикрыв голову руками. Первые убитые, первые раненые, оторванные руки, ноги... Стихов тогда ещё не было, они появятся после. "Разрыв, и умирает друг, // и значит, смерть проходит мимо", — напишет потом об этом Семён.
Ночью минируем железнодорожное полотно. Зима 41-го года была ранней и лютой. Красное зарево, свирепый мороз, немцы — совсем рядом. Ставишь мину, потом осторожно вставляешь в неё взрыватель, голыми руками, на сорокаградусном морозе — рукавицы для этого не годятся — а потом ещё надо её, эту проклятую коробочку, снегом присыпать, чтобы не была заметна, — и так шаг за шагом, мину за миной, долгую эту ночь.
В ноябре нас поставили на лыжи. Длинные переходы, броски по 30, 40, 50 километров, в полной выкладке — винтовка, 120 патронов, три гранаты, малая сапёрная лопатка, вещмешок, противогаз — всего 32 килограмма. Немцы напирают яростно, рвутся к Москве.
В районе деревни Давыдково — приказ: заминировать шоссе на участке 15 километров. Под обстрелом, на жесточайшем морозе. Утром команда — взрывать. В это время вдоль всего шоссе — немецкие танки и лыжники, прикрываемые с воздуха «фоккевульфами». Два часа под непрерывным обстрелом. Но огромные комья земли с грохотом взлетают вверх — шоссе взорвано. В итоге — это я знаю лишь теперь — обеспечен стык армий Рокоссовского и Лелюшенко. Об этом писал потом Рокоссовский. И у Гудериана есть об этом. «В течение нескольких часов шоссе стало недоступным для моих танков», — писал впоследствии гитлеровский генерал Гот.
Стихов всё ещё нет — потом, потом. Накапливается опыт, который потребует ещё своего осмысленья.
В ночь с 5 на 6 декабря началось наше наступление. Деревня Ольгово в районе Дмитрова. Снова марши, переходы, бои, нисколько не легче предыдущих, только настроенье совсем другое. После Семён скажет: "И началось. Я выскочил по знаку. // Огонь над полем боя нависал. // Так было. А стихи «Перед атакой» // я после в лазарете написал"...
Стихотворенье Семёна Гудзенко «Перед атакой» появилось в 1942 году. «Когда на смерть идут, поют, // но перед этим можно плакать». Это было откровенье. Он, Семён, первым сумел сказать правдивое слово об этой войне.
А год 41-ый меж тем кончался, иссякал, таял. Там, за теми метелями, в том красном зареве, мне видится какая-то большая, чудом уцелевшая изба, куда мы вваливаемся под вечер и бросаемся вповалку на пол. Почти уже засыпая, выпиваем свои положенные сто грамм, и не в силах доесть даже суп, разлитый по котелкам, засыпаем, промёрзшие, вымотанные и усталые, как черти. А утром я обнаруживаю у себя торчащую из сумки с противогазом сосновую ветку, с привязанными к ней двумя папиросами, одной конфетой и клочком бумаги, на котором знакомым мне размашистым почерком Семёна старательно выведено чернильным карандашом — «Красноармейцу Юрке от любящей Снегурки», и внизу — сердце, пронзённое стрелой. Мы съели пополам эту, бог весть, где и как раздобытую им конфету, выкурили по папиросе, обнялись, расцеловались. Начинался год 1942-й, в котором нам исполнится по двадцать. Мы ещё не знали, что вскоре военная судьба разведёт нас по разным путям-дорогам. У меня были впереди Северо-Западный, Степной и 2-ой Украинский фронты, битва на Орловско-Курской дуге, взятие Харькова, форсирование Днепра, а потом и Днестра, и Прута. Пути наши порой шли совсем близко и перекрещивались, и снова расходились. В одном из писем в адрес моей полевой почты 23804-Б он писал: «Старик! Ты прёшь к Бухаресту. Я это чувствую и завидую». А я в это время уже шагал по дорогам Венгрии, приближался к чехословацкой границе, и уже мерещилась вдалеке злата Прага.
Пройдя с боями Венгрию, мы вступили на землю Словакии и, перейдя Грон, двигались в сторону Праги. Война, в сущности, кончилась уже 1 мая 45-го года, и только здесь, в Чехословакии, ещё сопротивлялась последняя немецкая группировка.
Вечером 8 мая я, к тому времени уже лейтенант, расположился на ночлег в словацкой деревушке, в хате у гостеприимно встретивших меня хозяев. Сняв сапоги и положив пистолет под подушку, я уснул крепким блаженным сном. А на рассвете был внезапно разбужен хозяевами — вся семья собралась у моей постели — взволнованные и испуганные, они меня тормошили: «Пан поручик, пан поручик, немцы!» Я услышал стрельбу, сунул пистолет в карман и выскочил на улицу. Стрельба стояла невероятная. Стреляли кругом — и слева, и справа, и спереди, и сзади...
Но это были уже не немцы. Это стреляли наши. Стреляли из всех видов оружия. Это был стихийный салют в честь Победы. Немцы капитулировали. Как писал позднее Семён:
Окончилась вторая мировая.
Нам жить и жить. Гони, шофёр, гони!
А он, Семён мой, был здесь где-то рядом. И почти одновременно мы въехали в ликующий Брно, расцвеченный флагами, улыбками, цветами, и надо всем этим пышно цвела победная сирень сорок пятого года.
Правда, мне ещё предстояла та небольшая, та негромкая война с японцами, с Квантунской их армией в Северном Китае, форсирование хребтов Большого Хингана, где тоже можно было погибнуть в любое мгновенье, но тогда нам казалось, что самое страшное уже позади — да так оно и было на самом деле.
В уже цитированных мною «Записных книжках» Гудзенко есть такая запись: «Говорили с Юркой о будущей книге. В ней будет много стихов новых и довоенных. Проза поэтов». И далее: «Минимум вымысла, все имена и фамилии настоящие. Это должна быть весёлая, волевая энциклопедия нашего поколения».
Книги такой он не написал. Не успел. Не написал её и я. И всё же думаю, что если собрать лучшее из написанного нами всеми — теми, кого уже нет, и теми, кто покуда ещё жив, — получится честная и волнующая книга о времени, цельная и правдивая повесть нашего обожжённого порохом, удивительного поколенья.

1985

Юрий Левитанский

1 view
Add
More